Если уж быть совсем в доску честным, Мещерский вынужден был признать, что ту давнюю заветную мечту всеобщей тетушки о счастливом соединении двух старых дворянских родов Анна Лыкова восприняла довольно равнодушно. Затея эта не удалась, к взаимному облегчению сторон. И неожиданная встреча с Анной на Невском не всколыхнула никаких романтических воспоминаний.
Встретились, удивились, обрадовались, потрепались всласть, как все москвичи в революционной колыбели на Неве. Про антикварный аукцион, традиционно проводимый в сентябре, Мещерский узнал от Лыковых – они как раз на него и приехали и направлялись в выставочный салон в этот солнечный погожий денек бабьего лета.
– Сережа, ты по-прежнему географические карты собираешь? – спросила Аня… нет, теперь, через столько лет, конечно, Анна (если не Анна Николаевна) Лыкова. – Я помню, я все про тебя помню. На аукцион несколько лотов выставляется – тебе наверняка будет интересно взглянуть.
Географическими картами, а тем более старыми, Мещерского можно было заманить куда угодно, не только в антикварный салон.
Еще по дороге он отметил: Анна за эти годы, что они не виделись, изменилась. Она всегда была девушкой, скорей способной понравиться мужчине, чем не понравиться. Но, оказывается, есть огромная разница между двадцатилетней студенткой и тридцатилетним преуспевающим менеджером антикварного бутика на Сивцевом Вражке. Разница во всем – в прическе, манере разговаривать, одеваться, выбирать духи, аксессуары, лак для ногтей.
Кто ни капельки не изменился, так это Ваня Лыков. Как вставил себе пять лет назад серьгу в ухо, намотал на шею яркий кашемировый шарф, сделал наколку в виде дракона, так и все это до сих пор при нем.
– Сергуня, глянь туда. Да оторвись ты от этой трехверстки!
Мещерский аж вздрогнул: он рассматривал выставленную в качестве лота рукописную карту китайской границы, составленную для герцога Бирона агентом Лангом, посланным с тайной миссией на Дальний Восток в восемнадцатом веке. А Ваня, нет, наверное, тоже уже не Ваня, а Иван Лыков стоял у окна, выходившего на набережную Невы. В выставочном зале аукциона в этот неурочный полуденный час почти не было посетителей, только несколько иностранцев. А на той стороне набережной напротив дома, где помещался антикварный салон, на фоне серо-гранитной Невы и ярко-голубого неба четко выделялся трехэтажный красный особняк. Осеннее солнце отражалось во всех его зеркальных окнах, спелым багрянцем окрашивало медную, заново перекрытую крышу.
До революции этот особняк принадлежал князьям Лыковым, потом там располагалось военное училище, затем райком комсомола, а сейчас вот какой-то банк. Особняк менялся и менял владельцев. Но и на фоне светлого квадрата окна с выделяющимся в солнечной дымке утраченным родовым гнездом последний потомок рода Лыковых был все таким же…
– Сергуня, кстати, о корнях. Только здесь я чувствую себя тем, кто я есть, понимаешь? А в Москве с некоторых пор мне…
– Интересно, Иван, а кто изображен на этом портрете? – спросил Мещерский, чтобы Лыкова уж совсем не заносило насчет Москвы, Запада, заката Европы и прочего.
– На каком еще портрете?
– На том самом, что ты так дотошно только что разглядывал? – Мещерский кивком указал на картину, висевшую среди других полотен, выставленных в качестве лотов.
Вернисаж был подобран пестрый: от жиденьких пасторальных пейзажиков в стиле модерн до посредственных копий итальянцев и голландцев. Все рассчитано на среднесостоятельного покупателя.
Картина, которая с самого начала особенно привлекла внимание Лыкова (на остальные лоты он почти и не смотрел), была довольно тусклым женским портретом первой трети восемнадцатого века, писанным маслом. На портрете была изображена дама в напудренном парике, в платье с фижмами времен императрицы Елизаветы Петровны, вместе с арапчонком в ливрее. Смелое декольте, пудра и парик не скрывали, а, наоборот, подчеркивали возраст дамы – желчное, властное выражение лица, первые признаки увядания, ум, опытность и ледяное презрение в темных глазах.
Арапчонок, нарисованный внизу холста, больше смахивал на дьяволенка, чем на ребенка, – столько злого сарказма и жестокости было в чертах его темно-шоколадного сморщенного личика.
Но, как заметил Мещерский, Ивана Лыкова в этой картине интересовали не столько лица изображенных, сколько их костюмы. Наряд дамы был из серебристой парчи. К лифу алмазным аграфом с вензелем Елизаветы была приколота алая фрейлинская лента. Кроме аграфа, на платье виднелось и еще одно массивное драгоценное украшение: подвеска в виде кораблика – гондолы, украшенная крупными жемчужинами и самоцветами. Эта подвеска совершенно не гармонировала с платьем. Она словно попала на портрет из другого века.
– Нравится? – усмехнулся Лыков. – Тебе она нравится?
– Чей это портрет? – повторил Мещерский.
– В каталоге значится, что это русская копия с итальянского оригинала, – ответила за брата Анна Лыкова. – Это портрет Марии Бестужевой, жены вице-канцлера и придворной фрейлины Елизаветы. Копия довольно слабая. Рисовал ее, скорее всего, какой-нибудь крепостной художник, учился копировать фамильные портреты.
– Неужели эту мегеру кто-то купит? – усомнился Мещерский. – Неприятное какое лицо, и краски мрачные.
– Купят, – ответила Анна, – лоты восемнадцатого века редкость на наших аукционах. Купят, повесят в гостиной над диваном.
– Салтыков купит, – сказал Иван Лыков. – Видишь, Аня, как точно я называю имя будущего покупателя. – Он помолчал, многозначительно поглядывая то на отчего-то сразу смутившуюся сестру, то на удивленного Мещерского. – А что, Сергуня, ты разве не в курсе, что он снова приехал? Что он уже с начала лета в Москве обретается? И, по-моему, на этот раз возвращаться в Париж не собирается.
– Ты не знал, что Роман… Роман Валерьянович здесь? – спросила Мещерского Анна. – Ты совсем не интересуешься нашими общими родственниками, Сережа.
Насчет общих родственников Анна немножко слукавила. Мещерский усмехнулся про себя. Салтыковы, Лыковы и Мещерские действительно были близкой родней, но… почти век назад. Предки Салтыкова после революции эмигрировали. Предки Мещерского и Лыковых остались. С Романом Салтыковым Мещерский впервые встретился в Париже несколько лет назад. Затем Салтыков приезжал в Россию, на свою историческую родину, и они встречались снова в качестве дальних родственников в Москве. Роман Салтыков был старше Мещерского на двенадцать лет, по-русски говорил свободно, но с акцентом, был женат, имел детей.